«Красная звёздочка»
Поля за хутором мучились трепетными струями прозрачно-синего воздуха. Голубые реки настойчиво прорывались сквозь вздыбленные облака. К молодым побегам буйных кустов тихо ластилась волна Псёла. Рота пехотинцев в жаркий полдень собиралась уходить из хутора Полежаева, где она квартировала несколько дней: путь её теперь лежал на юго-запад, в сторону пока ещё оккупированного немцами Белгорода. Бойцы мылись, брились, чистили до блеска тряпочками сапоги. На них из травы с удивлением смотрела стайка грибов, точеные шапки которых поблескивали густым-прегустым сине-бронзовым ситом.
Вездесущий Кирюшка из глиняного выщербленного кувшина поливал белобрысому, веснушчатому, словно кукушкино яйцо, молоденькому бойцу на намыленные руки и спрашивал, щуря один глаз:
— Дядь, а дядь, а ты мне дашь свою винтовку, а? Тебе ж новую выдадут: скажешь, что потерял свою и — кранты…
Боец восторженно хмыкнул, крутнул с удовольствием головой:
— Ах, мелкота, мало каши съевшая! Зелен ты ещё мне такое говорить! Ты, Кирюшка, зачем меня на такие глупости наставляешь? Хочешь, чтобы я обиделся и чтобы духа твоего здесь не было? Ну, скажи, разве ж можно командиров своих обманывать? Разве ж этому нас с тобой старшие учили? Ну ж тебя, конопатого, к лешему!
Кирюшка подумал немного и, по-взрослому вздохнув, ответил:
— Не-а, обманывать — это дюже плохо… Даже если ты не жадина-говядина. А винтовку мне всё равно хочется. Может, фрица какого-нибудь подстрелю — медальку заработаю.
Дядька Мирон, проходивший мимо, неспешно подошел к сидевшему на облупившейся завалинке капитану, сосредоточенно рассматривающему испещрённую стрелами полевую карту, кряхтя, присел рядышком.
— Дальше идёте? — спросил он и, не дожидаясь слов пехотного капитана, сам же себе ответил: — Дальше, а то куда ж ишшо: окончилась россыпь спокойных денёчков, опять приспичило мозоли на пальцы натруживать от спусковых-то крючков… А мои ноги-то на этих стёжках-дорожках остаются…
Капитан оторвался от карты.
— Дальше, отец, — со вздохом ответил он, — дальше топаем. На запад. Чтоб их, фрицев-сволочуг, черти позабирали!
— Это хорошо, что на запад шкандыбаете, на заход солнца. Все дела благие, заметь, по часовой стрелке должны производиться, не против её… На запад, говоришь. Это похвально, — не на отступ идете… Мериканцы с Англиею второй фронт ишшо не открыли?
— Знаешь что, отец: я думаю, что наши доблестные союзнички — мастера чужими руками воевать. Чужими руками жар загребать. На нас, советских людей, вся тяжесть войны этой легла, а они потом хвалиться на весь мир будут: не русские, мол, лапотные вояки, а мы проклятых немцев в оборот взяли; мы, мол, фашизм к ногтю придавили. Вот что обидно будет!
Дядька Мирон, слюнявя огрызок газеты, согласился:
— Я тако ж, родимый, мыслю… Анадысь, чуть боле двух неделев назад, Фёдор — сын мой — в хутор наведывался. Он у меня — танкист! У самого генерала Ротмистрова военную лямку тянет! Он тоже мне про это гутарил: нетути, мол, никакой надёжи на союзников, досе не открыли второго фронту. Они любят позоревать до солнца, а потом ишшо и раптают с неудовольствием, ежели кто их разбудит. Это я по-своему выразился, но ты меня поймешь. Не-е, неподъёмные они на дела эти правые, не туда их пламя метнулось.
Капитан с проснувшимся интересом взглянул на дядьку Мирона.
— Повезло твоему сыну, отец: хутор свой повидал, вас — родителей, — со вздохом сказал он. – А мой дом — аж у черта на куличках. И когда я побываю в родном закутке — вилами по воде писано. Давно воюю, а сердце по дому и до сей поры тревожно стучит: так и умереть недолго… А может, там уже ни кола ни двора не осталось…
— А воюешь давно?
— Как тебе сказать? — капитан пальцем почесал переносицу, вперил взгляд в чёрные барашковые шапки кротовых кочек на взгорье. — Да, почитай, с ноября сорок первого. Что, мало это?
Дядька Мирон пыхнул дымком:
— Многовато, товарищ капитан, ей-Богу, многовато! Я так рассуждаю: даже один единственный денёк на фронте — это ужо вечность. Не люблю я войны: ноне ишшо носишь вот свою бренную шкурёнку, а завтрева, глядь, а её уже вороны чёрные в чистом поле дубят. Оно-то от пули лёгкая смерть, но, хоть на миру смерть и красна, а пожить ишшо дюже охота.
— А кто ж её, войну-паскуду, любит? Тень от неё бежит, как сова от солнца.
— В этом годе, после перерыву по случаю оккупации, вышли мы в поле яровую пашеничку сеять, — задумчиво, словно сам себе, рассказывая, вдруг расчувствовался дядька Мирон, — поверишь ли, слёзы горючие на глазах выступили, словно роса утрешняя на чабор цветущий легла. А сеять вразброс пришлось: иде ж мы технику после германца найти могли бы?! Так вот, дали мне для началу цибарку с водою ключевою, вымыл я чисто руки, словно за стол садиться снедать собирался, или — как в праздник престольный, а бабы шумят на все голоса в нетерпеже: «Начинай, Мирон, не колготись!» — я и начал. Взял из самого первого чувала первую горсть пшеницы — а руки ходуном от волнения ходят — и бросил на сыру землю. Зёрна — словно кораллы морские! Прямо стручки какие-то! Расти, хлебушек!.. Бог с тобою!
Капитан бросил взгляд на высокие, как холмы, осокори, темнеющие вдали, и лицо его сухое, как жесть, невольно передернулось.
— Хлеб — дело святое. Без него мы — никто. Так я говорю, отец? Без него и солдат не солдат: не похрустит он сухариком, и силёнок у него не хватит бить немчуру да гнать его с родной земли. А земля… её и скотина любит: ты заметил, отец, как она каждую былиночку губами своими целует?
— Истинную правду гутаришь, командир, не сумлевайся в этом. За работу на земле и чести больше, и чарка всегда первая! Да, слухай дале: сеял я с дюже превеликой радостью, и убирать вот урожаюшко начали — опять же я рад-радешенек. Руки ж по земле до ужасти как истосковались! А вот кушать его — хлебушек этот — откажуся наотруб. Выйду из-за стола — и ищи меня, как ветра в поле!
— Так в чем же дело? Почему хлеб этот, вами же выращенный, вы кушать не будете?
— Да чего здесь мараковать, а? Жизнь у нас такая: на жорновах — молоть, в ступе — толочь, веретеном — прясть, на станке — ткать, без соли — есть, слезьми — умываться, а рукой — утираться. Я, мил человек, такого здесь насмотрелся — до сих пор ужасти страшные по ночам за сердце хватают!.. Да тут, мил человек, чтоб ты уразумел, каждый метр земли нашей плодородной осколками напичкан, словно ёжикова спина иголками! Ну да осколки — Бог с ними, — как-нибудь из рота своего выплюнем, ежели попадутся. Другое страшно: этот самый каждый метр землицы нашенской кровью солдатской полит и пропитан, да так, как и в колхозе плодово-овощном водицей специальной не поливают! На крови наш хлебушек замешан, на крови и служилых людей, и не служилых, — хуторян мирных. Вот тебе и весь мой сказ!
… Ровно в полдень, после сытного обеда, в котором поучаствовали и некоторые из хуторян, раздалась звонкая команда: «Рота, становись!» — и пехотинцы, вроде бы не спеша, но все же довольно-таки шустро выстроились в колонну по четыре. Хуторяне, все до единого, высыпали из своих хатёнок, чтобы проводить их. Они знали, что бойцы идут в предстоящие сражения, конца которым ещё не видно, что не все из этих бойцов доживут до светлого победного дня. Поэтому и плакали без стеснения, провожая бодрых пехотинцев туда, где в отдалении даже сейчас погромыхивала тревожная канонада.
… У опалённого, еще дымящегося осокаря догнал роту Егорка и, задрав давно не стриженную головёнку, крикнул с вызовом знакомому белобрысому бойцу:
— Дядь, а дядь, а опосля войны ты мне свою винтовку отдашь?
Молоденький солдат рассмеялся:
— Ах ты, пострелёныш несмышлёный, да отдам я тебе после войны винтовку! Отдам! Обязательно!.. Но — только после войны. Договорились?
— А-то как же! — ответил мальчик и вдруг, с переменившимся настроением, остановился, и под ногами у него тоскливо скрипнула ножка раздавленного гриба. — Дядь, а немцы к нам в хутор больше не придут?
— Горе с тобой да и только! Нет, Кирюшка, не придут! Никогда не придут! Всем им не сегодня-завтра крышка. А ты — расти большой! И-эх, расступись, раздайся вражья сила!
Кирюшка недоуменно спросил:
— А ежели фрицев в хуторе не будет, на кой же ляд винтовка мне твоя сдалася, а?
Белобрысый боец, изо всех сил стараясь быть серьёзным, ответил:
— Как это зачем, Кирюшка? А на границе кто служить будет? Кому ж охранять Страну Советов придётся? Ты понимаешь, о чём я толкую?
Потом он отчаянно махнул рукой, сорвал со свой головы краснозвёздную пилотку, нахлобучил её на взлохмаченную голову мальчика.
— Носи, Кирюшка, на здоровье! И вспоминай нас… хороших…
…Мальчик долго смотрел вслед уходящей в бессмертие роте, а на натянутой аж на самые уши пилотке ярко светилась алая красноармейская звездочка… Яркое солнце швыряло под ноги юному хуторянину узорчатую тень раскидистой груши-дички. За деревцем, на дороге, кем-то потерянный платок, словно тяжело раненная птица поднимал кверху белые крылья: то ли он за солдатами хотел улететь, то ли просто подняться в небо, чтобы увидеть — а далека ли ещё дорога до победы?!











